top of page

Воспоминания Мансура Гизатуловича Абдулина для журнала «Братишка» май 2002г.

– Передовая линия фронта – до противника триста – четыреста метров. Как в первый раз вы увидели эту линию?

– Увидел ночью. Пополнение на передовую почти всегда подтягивали ночью. Помню, нас торопили. Бежали в темноте через какие-то мешки или кочки. Смрад, гарь. Вдруг повисла ракета. И осветила трупы – рядом немцы и наши... Оказывается, в темноте мы на них натыкались. Эта картина осталась в памяти как фотография. На войне многое повидал, многое позабылось. А это помню...

– Каким же было начало вашей войны?

– Представьте степь – ни звука, ни движения. Но я знаю: немцы недалеко. И вдруг сразу стало жарко – увидел троих. Идут по траншее, пригнувшись, несут по охапке соломы. Я сибиряк, стрелять умею. Но сколько ни целился – промах. Волновался. А немцев все еще видно, бегут, не бросают солому. Прорезь, мушка, цель – все слилось. Теперь почему-то уже спокойно нажимаю на спуск и вижу – попал. Первой мыслью была: "Эх, кабы видел кто из наших!" Девятнадцать лет было –молодость, честолюбие. Увидели! Подбегает ко мне по траншее сам капитан Четкасов, комиссар батальона.

–Мансур, ты? Я видел в бинокль... Часом позже весь полк знал, что я открыл боевой счет. Представили меня за почин к медали "За отвагу". Убивать надо было. Кто кого – так оборачивалась война для нашей судьбы. И обе стороны совершенствовали способы убивать. Я стал минометчиком. Со своим "самоваром" мы мгновенно меняли позицию, очень помогали стрелковой роте. И нас любили – заранее запасались минами, готовили площадку для миномета. Наше присутствие поднимало боевой дух. Однажды стрелки встретили меня строгим предупреждением: снайпер, трех уже положил. И меня зло взяло – сколько еще ребят перещелкает.

Стал я рассматривать в перископ нейтральную полосу – воронки, трупы, изуродованная техника. Снайпер в этом хаосе – иголка в сене. До полудня мерз я около перископа и, наконец, заподозрил одну не очень приметную точку – он! Прошу винтовку у солдата-сибиряка – знаю, пристреляна хорошо. Мой командир Павел Георгиевич Суворов наскоро обвязал портянкой саперную лопату, грязью пометил рот, глаза, нос, надел на лопату ушанку и осторожно высунул из окопа. "Точка" встряхнулась, пуля звякнула о лопату. Я тоже выстрелил, не упустив те несколько секунд, пока снайпер убеждался, что не промазал. Когда стемнело, к убитому слазили наши ребята. В блокноте снайпера увидели мы неприятную для нас бухгалтерию – 87...

– Воевали живые люди с их достоинствами, недостатками, слабостями, пороками. Доводилось решать и нравственные задачи?

– Было. Представьте солдат, отрезанных в зимней степи от снабжения. Я шесть дней с голодухи по-большому не присаживался. И вот, наконец, еда. Дали по целой буханке хлеба. Старшина умоляет: "Ребята, сначала корочку сосите, не ешьте много – помрете". Ну, я отрезал ломоть, остальную буханку – в сидор. Но есть охота смертельно. Полез за буханкой, а ее нет. Исчезла! Вся рота заволновалась, загалдела. На шум подошел командир батальона. Узнав, в чем дело, достал пистолет: "Расстреляю негодяя. Ищите!" Все развязали мешки, кое-кто содержимое высыпал. А один медлит. Я все понял. И скорее к нему. Запускаю руку в мешок – две буханки! Все напряженно ждут. Я выпрямился и доложил: "Хлеб не обнаружен!" Глаза комбата, все, конечно, понявшего, мне сказали: "Молодец!" Пистолет он с облегчением спрятал и быстро ушел. Никто не укорял вора. Все отрезали мне по ломтю хлеба. А парень лежал на плащ-палатке вниз лицом и вздрагивал...

И вот ведь какие бывают на войне завитушки, недели через две этот малый был ранен осколком в грудь, а мне пришлось на волокуше в санроту его тянуть. Волоку в темноте. Раненый без сознания, воздух в груди свистит. Воронки, окопы, темень. От голода живот свело. Думаю: не жилец ведь, умер бы по дороге – мне облегченье, к приехавшей с кашей кухне вернуться успею. Вдруг слышу:
– Мансур...
Нагнулся. Жив. Умоляет:
– Мансур, пристрели. А не можешь – брось. Я бы бросил…
Э, думаю, ты бы бросил, а я не брошу. Как это я жить буду, если брошу. Дотащил, сдал санитарам. Мысль работала так: я не бросил, и меня не бросят.

– Приходилось, следуя этому правилу, рисковать жизнью?

– На войне это обычное дело. Оттого-то люди так прикипают друг к другу. Ничего нет крепче привязанности, рожденной сознанием: спас мне жизнь. Под Сталинградом в полосе нашей 293-й стрелковой дивизии действовала 69-я танковая бригада. Загорелся танк, за которым наша рота следовала в атаке. Мне показалось, сама броня в нем горит, словно была не стальная, а деревянная. Водитель выскочил, как факел, катается по земле, сбивает пламя.

– Спасите полковника! Но каждый старается обогнуть танк: он вот-вот взорвется. Хочется и мне проскочить мимо, кто упрекнет – в наступление идем. Но что-то меня останавливает. "Танк взрывается через две-три минуты, как загорится. Не теряй времени!" Броня скользкая, шипит под мокрыми варежками. Ни скоб, ни выступов. Из люка пахнуло в лицо горячим дымом. И чувствую, в рукав шинели вцепились руки. Никогда еще таким тяжелым не казалось мне человеческое тело... Свалились мы с полковником на милую землю. У него обе ноги перебиты. Закопченный, возбужденный. Тащу его по снегу подальше от танка. Взрыв. Башня поднялась метров на пять, кувыркнулась, как кепка, в воздухе. Железки с неба посыпались. Полковник меня обнял.

– Сынок, не забуду! Фамилию записал. Пистолет дал на память. Тут санитары появились. А я побежал своих догонять... Через три десятка лет маршал бронетанковых войск Олег Александрович Лосик, воевавший под Сталинградом, поможет мне установить личность полковника (оказалось – подполковника). Им был батальонный комиссар 69-й танковой бригады Г.В. Прованов. Потом окончательно выяснилось: Г.В. Прованова считают сгоревшим в танке. Ему посмертно присвоено звание Героя Советского Союза. Полагаю, танкисты, наскоро осмотрев после боя взорвавшийся танк, пришли к выводу: комиссар погиб. Что произошло там в степи? Накрыло ли раненого вместе с санитарами артобстрелом или что-то еще случилось? Война многое навечно похоронила. Но я тот день помню – не рядовой эпизод в жизни.

– Что для вас на войне было самым трудным?

– Примириться с близостью смерти. И сам труд – изнурительный, каждодневный. Сколько земли перекопано! Остановились – сразу роешь окоп. Кто ленился – погибал. Я не ленился. Долгое время вместе с минометной трубой и лопатой таскал саперную кирку. Тяжелая штука, зато надежная – любую мерзлоту одолеешь.

– Чего вы лично боялись больше всего?

– Смерти, особенно глупой, нелепой смерти. Боялся раны в живот. Плена.

– Мансур Гизатулович, в войне, о которой мы говорим, проявился массовый героизм народа. И все-таки не все подряд были героями. Приходилось, наверное, видеть и трусость?

– Смерти боятся все. Все! Я видел и смелых, и несмелых, стойких и нестойких. Но один умеет взять себя в руки, а другой – нет. Я в трусливых себя не числю, а был случай – даже обмочился от страха. Но я преодолел себя. И никто моей слабости не заметил. А другие паниковали, бежали. Были и дезертиры, трибуналом судили самострелов. И в атаку боялись подняться. Все было. Но в массе больше было все-таки смелых людей, людей с высоким чувством самодисциплины. Тон они задавали. А среди смелых и трусоватый подтягивался. А гибли трусливые чаще, чем смелые.

– А теперь давайте вспомним истинно героический поступок.

– На Курской дуге потери были очень большими. Каждую ночь в роты прибывало пополнение. И вот однажды утром обнаруживаем: солдаты из маршевых рот, не видавшие близко войны, совершенно подавлены. Взошедшее солнце осветило лежащие, как снопы, трупы, горы искореженного металла. Упадешь духом при виде такого. Что делать? Предстоят наступательные бои. Как поднимать батальоны в атаку? Наш комбат Федор Васильевич Гридасов приказывает:

– Подать коня! Конь у комбата был всегда наготове. Но зачем сейчас? И вот верхом на разгоряченном коне вылетает комбат на нейтральную полосу – и галопом с фланга на фланг на виду у нас и у немцев. Ширина нейтральной полосы – четыреста метров. Что началось! Сколько заработало пулеметов! Мы видели трассы пуль. А всадник мчался, как заколдованный. Вот уж воистину смелого пуля боится – проскакал невредимым. И достиг того, чего хотел. Сотни людей, следившие за скачкой с тревогой и восхищением, очнулись, стряхнули страх...

– Что было для вас самым драматическим, самым горьким на войне?

— Хоронить друзей. У меня слезы близко – не мог удержаться, рыдал... Горечь не проходящую и доныне оставила переправа через Днепр. Что там было! На бревнах, на снопах, обшитых плащ-палатками, на всем, что может держать человека на воде, стали мы ночью переправляться с левого берега на песчаный остров посредине Днепра, чтобы потом занять плацдарм на правобережье. Немцы, конечно, ждали, что именно тут мы станем переправляться. И с крутого берега обрушили на нас такое море огня, какого не видел я ни в Сталинграде, ни на Курской дуге. Я плыл с просаленным вещмешком, набитым мякиной. Ума не приложу, как уцелел в месиве из воды, соломы, бревен и человеческих тел. Оказывался то поднятым в воздух, то в воде. С громадными потерями наш корпус все же высадился на низком песчаном острове. И он оказался для нас ловушкой.

Немцы с крутого берега расстреливали нас, как муравьев. Автоматы у нас заклинило, гранаты не действовали, еды нет, укрыться негде и не на чем двигаться дальше. Никогда за все время, проведенное на войне, я не чувствовал себя таким беспомощным. Ослепшие от песка, оглохшие от взрывов, мы зарывались в вязкий и мокрый грунт – одни головы наружу. А после нового шквала огня глянешь – нет и голов. Девять дней в октябре 1943 года держались мы на острове в отчаянном положении. Потом немцы вдруг стихли. Измученные, израненные, контуженные, мы поднялись, не понимая, в чем дело. Куда плыть, на правый берег или назад? На левый берег переправил я раненых и тут узнал: уже три дня есть приказ отступить. Оказалось, наша переправа была ложной — отвлечь силы немцев. Настоящие бескровные переправы с понтонами наведены были выше и ниже по Днепру, по ним переправились танки, артиллерия и пехота... Я, помню, сел и долго неподвижно глядел на воду. В большой стратегии войны все было сделано правильно. Сохранили множество жизней, и война идет уже на правобережье. Но каково было нам, изведавшим ад отвлекающей переправы – ни почестей, ни наград, ни даже какой-нибудь благодарности. И сколько погибших...

– И ведь это не единственное страшное воспоминание?

– О некоторых подробностях войны страшно и говорить, и писать... Помню человеческую фигуру на трех точках – на локтях и на одном колене, содрагаясь в конвульсиях, улепетывает от "передка" мне навстречу. Вторая нога в валенке неестественно длинная... Боже мой, нога держится на одном сухожилии! Мне надо бежать туда, откуда ползет солдат, но все, что далее происходит, заставляет остолбенеть. Солдат сел, вынул из кармана перочинный ножик и, дико оскалившись, стал перепиливать сухожилие. Не потерял сознание солдат. Снял с себя шапку, перетянул ее ремешком на культе. Потом стал закапывать ногу в грязном снегу. Это было в первый месяц моей войны…

– А чем болели солдаты?

– Ничем! Поразительное явление: спали в снегу, сидели неделями в мокром окопе, пили зеленую воду, по несколько суток не спали, ели что попало. И ничего! Старички (сорокалетние для нас были стариками), бывало, говорят: "Вот бы остаться пожить – ничем не болею". Какие-то защитные силы работали в организме. Все выносили.

– У вас ведь был, наверное, счастливый день на войне?

– А как же! Смеяться будете, связано это с баней. 28 ноября 1943 года за Днепром я был ранен. Не тяжело. Но ясно было: отвоевался. Возчик Степан, как сына, уложил меня на повозки. Постелил соломы и гнал в санбат, как сумасшедший. Хитрый был. Покрикивал: "Сторонись! Раненого полковника, Героя Советского Союза везу! ". Я его дергаю: "Бога побойся. Плащ-палатку поднимут – изобьют и тебя, и меня... ". Потом был санбат. Операция без наркоза. Чтобы медсестер не пугать ревом, я рот ватой забил.

А потом была баня в Новых Санжарах. Ее устроили то ли в школе, то ли в какой-то конторе. На дворе в котлах и бочках грелась вода. Нас, израненных, чумазых, обросших, приводили в божеский вид старушки и молодухи. Радость была – описать невозможно. Тело освобождалось от грязи. А душа словно оттаяла. Глядели мы, двадцатилетние, на такого же возраста девушек – голова кружилась от прикосновенья их рук. И казалось, ничего в жизни не может быть лучше этого радостного тепла.

– Мансур Гизатулович, хотите сказать еще что-нибудь молодым?

– Скажу главное. В нечеловечески трудной войне мы защищали Отечество, наш общий дом. Сильны мы были великой общностью. И мы должны эту общность беречь. Только при этом условии мы осилим все трудности. Мы их осилим, как осилили в грозные сороковые годы.

 

bottom of page