top of page



«От самого Дорогобужа Француз обходил нас с правого фланга, от того и под Бородином у нас пуще всего за правый фланг опасались, и настроили там шанцев видимо, не видимо. Сказывали, будто Багратион бранился со Штабными и говорил: «Чего вы за правый фланг страшитесь? Вы берегите левый фланг!» Да его не послушали.

В Бородине хороший мост, как следует на почтовом тракте. Забери только между сваями лесом, да завали соломою и землею, вот тебе и плотина. За день, а много за два, набралось бы в реке столько воды, что не то что через Колочу, а и через Войню, без мостов проходу не было бы. У нас все реки так.

За год перед тем, как меня в рекруты сдали, прорвало у нашей мельницы плотину, так не то что весь покос с телегами ездили и колес, бывало, не замочишь, а ребятишки бродили, рубашонок не поднимали. Перед первым Спасом мельник сделал помощь, поправил плотину: в два дня набралось столько воды, что не то что в брод перейти, а стали с лугов лошадей перегонять: так одна, слепая, лошадь, завертелась на середине и утонула. Укрепи только получше Бородино, да и гляди, как Наполеон без мостов через реку перебираться станет.

Багратионовские шанцы сам видел. Так, дрянь, и шанцами стыдно назвать. В Тарутине сказывали, будто Шевардинский редут и Раевского шанцы такие же были: ров мелкий, в колено, амбразуры до земли, и лезть через них ловко, и каждого солдата внутри видно.

Коновницын повел нас к Багратионским шанцам часу в восьмом, коли не позднее. Подошли наши две бригады, а третья в кустах была, построились, ударили в штыки: Французы заметались, как угорелые (смеется). Француз храбр. Под ядрами стоит хорошо, на картечь и ядра идет смело, против кавалерии держится браво, а в стрелках ему равного не сыщешь. А на штыки, нет, не горазд. И колет он зря, не по-нашему: тычет тебя в руку, или в ногу, а то бросит ружье и норовит с тобою вручную схватиться. Храбр он, да уж очень нежен.

Бутурлин говорит, что около Багратионовских шанцев, как Багратиона ранили, свалка была. Свалка была и перед тем, и после. То наша пехота оправится, вперед пойдет, то кавалерия наша пойдет выручать пехоту, то Французские шассеры наскочат на пушки, пойдут артиллеристов рубить. Горькая, Сударь, артиллерийская служба, самая тяжелая. Палят по ним из пушек больше, чем по ком-либо, и стрелки их донимают, подбивают пушки, ящики взрывают; а тут либо пехота навалит, либо конница наскачет; ружья нет, отбивайся, как знаешь, а то, жди: «Отцы, мол, родные, выручьте!»

Вся беда не в свалке, а в том, что к Багратиону резервы подходили по частям. Когда мы подошли, у него, кроме Воронцова да Неверовского, и народу больше не было. За нами перестроились они, опять пошли в дело. Там подошли сводные гренадеры, как нас уже отбили; опять мы все полезли вперед, и опять без толку. Гвардейцы пришли поздно, и через овраг не переходили. Самое поганое дело подводить резервы по частям: только народ даром губить. Резерв надо вводить разом.

Как Багратиона ранило, переводить нас за овраг начал Коновницын, этак, около полудня. Дохтуров приехал после. Пехота Французская за овраг не переходила, а отлеживалась за шанцами и за кустиками; кавалерия перескакивала и за овраг, бросалась на нас, а больше на гвардейцев, да те их так угостили, что долго они потом помнили, каково гвардию атаковать. Кирасиры, и шассеры заносились Бог знает куда. У нас Капитана ранило, так Унтер-Офицер с четырьмя солдатами понесли его на перевязку, и я был в носильщиках. Встречали мы убитых Французских кирасиров за второй линией.

Семеновcкaя улица идет поперек поля сражения, от Француза под горку. С полевого конца там тоже шанцы были. Сказывали, что шанцы Француз занял, да гренадеры его оттуда выгнали.

Как перешли мы за овраг, жарил в нас Француз из пушек часа полтора страсть как, а там много полегче стало, а этак, около вечерен, и совсем мало стали палить из пушек; палили, особенно наши, до темной ночи. А тут приказание привезли, чтобы завтра атаковать Француза. Мало его осталось, повалили мы его страсть что: он очень густо стоял, нашим пушкам ловко было палить; наших зарядов много меньше пропадало, чем Французских, да мы и стояли пореже. Повалил он, после полудня, у нас много народу, но все не столько, сколько мы у него.

Коновницын, Сударь, был такой Генерал: что на смотру, что на ученьи, что на полковом празднике, что в деле, всегда одинаковый. Ловкий и распорядительный был Генерал, спокойный. А ты видишь, что начальник спокоен, ну, и сам не сомневаешься ни в чем.

Про Дохтурова у нас говорили, что коли он где станет, надобно туда команду с рычагами посылать, а так его не сковырнешь. Стойкий был человек, веселый такой и добрый. Старый служака, еще с Суворовым ходил, а, пожалуй, и Румянцева помнил. Всего, значит, насмотрелся, ни чем его не удивишь.

Начальство под Бородином было такое, какого не скоро опять дождемся. Чуть бывало кого ранят, глядишь, сейчас на его место двое выскочат. Ротного у нас ранили, понесли мы его на перевязку, встретили за второй линией ратников. «Стой!» кричит нам Ротный (а сам бледный, как полотно, губы посинели). «Меня ратнички снесут, а вам баловаться нечего, ступайте в батальон! Петров! Веди их в свое место!» Простились мы с ним, больше его не видали. Сказывали, в Можайске его Французы из окна выбросили, от того и умер. А то Поручика у нас картечью ранило. Снесли мы его за фронт, раскатываем шинель, чтоб на перевязку нести. Лежал он, с закрытыми глазами: очнулся, увидал нас, и говорит: «Что вы, братцы, словно вороны около мертвечины собрались. Ступай в свое место! Могу и без вас умереть!» Как перешли мы за овраг, после Багратиона, стали мы строиться. Был у нас Юнкерок, молоденький, тщедушный такой, точно девочка. Ему следовало стать в 8-м взводе, а он, возьми, да в знаменные ряды и стань. Увидал это батальонный Командир, велит ему стать в свое место. «Не пойду я, говорит. Ваше Высокоблагородие, в хвост, не хочу быть подлецом: хочу умереть за Веру и Отечество». Батальонный у нас был строгий, разговору не любил; велел он Фельдфебелю поставить Юнкера на свое место. Взял его, раба Божьего, Иван Семенович за крест[2], ведет, а он туда же, упирается. Когда б не такое начальство, не так бы мы и сражались. Потому что какое ни будь желанье и усердье, а как видишь, что начальство плошает, так и у самого руки опускаются. А тут в глаза всякому наплевать бы следовало, если бы он вздумал вилять, когда он видит, что отрок, и человеком его назвать еще нельзя, а норовит голову свою положить за Веру и Отечество. Да вилять никто и не думал».

 
bottom of page